Глотов, Гнеев, Чемоданов - 21-03-1942

Я выполнил твою просьбу, Глотов.
(Из книги: Буров А.В., "Огненное небо", Ленинград, Лениздат, 1974, глава 6, с. 140-149)

   Теперь отдельно о Георгии Глотове — одном из шести летчиков, которые отличились в мартовских боях 1942 года и упоминаются в предыдущей главе. Отдельно не потому, что на следующий день после опубликования приказа о награждении героев орденами Глотов снова сбил фашистский самолет. И не потому, что через два дня зажег «хейнкель-111», а затем еще два дня спустя — «месcершмитт-110». Повод совсем иной. Просто мне вспомнился один разговор с Глотовым. Это было весной сорок второго года. Мы стояли с ним на крутом берегу Волхова. По реке плыли льдины. Сталкиваясь, они то шуршали, то позванивали. Казалось, Глотов прислушивается к этим звукам, полным какой-то таинственности. А возможно, они вовсе и не занимали его. С некоторых пор он стал замкнутым, слова не вытянешь. Раньше Глотов таким не был. Я встречался с ним до войны и запомнил его общительным, веселым.
   Кургузая летная куртка и кожаный шлем, плотно облегавший его голову, втянутую в меховой воротник, делали Глотова похожим на большую нахохлившуюся птицу. Я глядел на него и не узнавал. Вспомнилось, как однажды, году в тридцать девятом, когда полк стоял на полевом аэродроме, Жора Глотов в ненастный вечер занимал рассказами о том, как ходил в разных лаптях. Отец не успевал плести лапти на девятерых, и сыну, рвавшему обувку быстрей других, лапти заменялись по одному. Так он и щеголял почти всегда в одном новом лапте, а в другом старом.
   На этой почве у него даже получились нелады с местным попом, дочки которого дразнили Глотова Ёркой разнолапотным. Прозвище Ёрка не обижало мальчика. Дав сыну имя Георгий, родители так его не называли. Георгий стал Егором, а потом и вовсе Ёрой. Мальчишки даже в Ершика переиначили. А вот то, что поповны дразнили разнолапотным, — злило. В отместку он частенько таскал поповских дочек за косы. Однажды священник остановил парнишку и пригрозил :
   — Будешь дочек моих обижать — не погляжу, что есть ты Глотов. Сам тебя проглочу.
   Мальчик внимательно посмотрел на объемистый поповский живот, словно прикидывая, можно ли в нем уместиться.
   Отступив на всякий случай, ответил, сдерживая хитроватую улыбку:
   — Не проглотите, батюшка. Я колючий. Даром, что ли, Ершиком прозвали? Священник погрозил большим мясистым пальцем:
   — Еще как проглочу! Начну с головы, по-щучьи, глядишь — иголки твои лягут так, что от них и царапинки не останется. — Уже на ходу поп обернулся: — А чтобы неповадно было ершиться, скажу отцу, пусть пообломает тебе колючки.
   Священник сдержал свое слово, пожаловался отцу, и тот дал сыну взбучку. Прослышав об этом, поповны совсем осмелели. Тогда Ёрка попросил отца сплести ему парные лапти, чтобы у девчонок не было причины дразниться. Отец отмахнулся, ему и без того хватало работы. Уважил он просьбу сына лишь спустя несколько лет, когда Ёра закончил сельскую школу и собрался уходить из родного села Отскочного в Усмань. Тут уж отец сплел ему пару новеньких лаптей.
   Только в Усмани, выкроив из скудной стипендии немного деньжат, студент педагогического техникума Георгий Глотов обзавелся первыми в жизни ботинками. Какие это были ботинки! Носы крепкие, с блеском. А шнурки! Черные с железными наконечниками, они не шли ни в какое сравнение с веревочками, которыми Ёра привык крест-накрест перевязывать торчащие из лаптей онучи.
   Ботинки были очень красивыми. Но ходить в них с непривычки оказалось не очень-то ловко. Подошва не гнулась, скользила. В лаптях было куда удобней. На всякий случай Георгий завернул их в газету и сунул под кровать.
   Лапти действительно пригодились студенту. Он обувал их, отправляясь в деревню. Идти из Усмани в Отскочное было не близко, и ботинок хватило бы ненадолго. Ходить же домой надо было чуть ли не каждую неделю. Хлеба наберешь — легче концы с концами сводить.
   До околицы Георгий нес завернутые в газету ботинки под мышкой. Перед тем как войти в село, переобувался и аккуратно заворачивал лапти в газету.
   Рассказывая об этом, Глотов чинно прохаживался между летчиками, демонстрируя, как он шествовал по селу в своих самых первых ботинках. Потом в лицах представлял встречу со священником, грозившимся когда-то проглотить его.
   — Теперь, батюшка, вам невыгодно меня глотать. Сидя у вас в животе, я буду читать антирелигиозную лекцию, а прихожане подумают, что это вы богохульствуете.
   Летчики хохотали. Высокий, прямой, как жердь, Александр Барабанов, вытирая повлажневшие от смеха глаза, сказал:
   — А говорят, самодеятельность некем комплектовать. Пожалуйста, готовый исполнитель собственных юмористических рассказов.
   Все это вспомнилось мне весенним вечером на берегу Волхова. Аэродром находился рядом, но оттуда не доносилось ни единого звука. И не только потому, что день уже был на исходе. В полку оставалось лишь несколько самолетов. В ожидании, когда прибудут новые машины, летали по очереди. И конечно же, вынужденное безделье тяготило.
   Но только ли этим объяснялось мрачное настроение Георгия Глотова? У него, командира эскадрильи, был самолет, и, к тому же, забот хватало и без полетов.
   Нет, что-то здесь было другое. Однако спросить Глотова я не решался. Он мог и обрезать. Нынче утром я слышал, как досталось от него инженеру из дивизии. Узнав, что тот приехал устанавливать на его самолете фотоаппарат для аэросъемок, Глотов вскипел:
   — Я бы унты сбросил, чтобы машине было легче, а вы в нее такую бандуру суете. Фотоаппаратом фашиста не собьешь, а я — летчик-истребитель. Сами бы и занимались фотографией.
   Потом он, наверное, жалел, что незаслуженно обидел инженера. Знал ведь, что с помощью фотографий артиллеристам и бомбардировщикам легче накрывать цели, все знал, а вот не сдержался.
   Дня за два до этого обрушился на своего механика, и все из-за того, что сержант принялся рисовать на фюзеляже еще одну звездочку. Механик слышал от летчиков, что Глотов сбил немецкий самолет, и решил сделать командиру сюрприз: покуда он докладывает о только что происходившем бое, на самолете появится свеженькая звездочка. Десятая!
   Вернувшись с командного пункта, Глотов бросил на механика взгляд, не обещавший ничего хорошего. Негромко, зато очень внятно спросил:
   — Вы что это ударились в живопись, вместо того чтобы готовить самолет к очередному вылету?
   Механик растерялся. Хотел стать смирно, но мешали кисть и баночка с краской. Держа их в неловко оттопыренных руках, он сказал, что хотел отметить новую победу командира.
   — Новую победу? — переспросил Глотов. — А вы ее видели, эту новую победу?
   Сержант сослался на летчиков. Они, мол, рассказывали, что атакованный командиром «мессершмитт» с дымом пошел вниз.
   — Это я тоже видел, — прервал его Глотов. — Только запомните: не всякий самолет, который снижается с дымом, обязательно сбит. Может быть, он додымил до своего аэродрома, и, пока вы здесь художничаете, его подремонтируют. А завтра, глядишь, опять появится над линией фронта.
   И вдруг резко, даже зло приказал:
   — Замажьте свою живопись!

   Стоя с Глотовым на крутом берегу, я то и дело поглядывал на него. Почувствовав это, он буркнул:
   — Не узнаёшь?
   Я признался, что действительно помню его совсем другим. Глотов посмотрел на меня в упор.
   — Слушай, — сказал он, — я пришел к реке не для душеспасительных разговоров. Просто здесь легче дышится. И вообще, если тебе нужен приятный собеседник, тогда извини, я кандидатура неподходящая.
   А потом, видимо решив сгладить свою резкость, сказал примирительно:
   — Не сердись. Просто я стал очень злым. Скажешь, на войне все злые. Нет, у меня еще и своя собственная злость.
   Невольно начав этот разговор, он уже не смог остановиться. Так я узнал, что с ним случилось.
   Перед тем как стать матерью, жена Георгия Глотова уехала к родным. И вдруг война. Село Дубровичи, в котором жили родственники жены, и Шмойлово, где находилась сельская больница, были не так уж далеко от аэродрома. Но вырваться туда Глотову не удалось. Начались бои, и просить отпуск не хватало совести. Да и мог ли он подумать, что 9 июля, на восемнадцатый день войны, немцы захватят Псков, от которого до Шмойлова и Дубровичей не набиралось и полсотни километров.
   Возвращаясь в этот день с задания, Глотов завернул туда посмотреть, найдется ли место для посадки. Прошелся даже на бреющем и решил, что сесть можно вполне. А сбегать в деревню недолго. Как-нибудь втиснул бы жену и ребенка в самолет.
   Еще раз пронесся над самой землей — ни рытвин, ни камней. Но не сел. Набрал высоту и ушел. Он понимал, что, если даже все обойдется благополучно, ему этого не простят. Не наказание пугало его, нет. Он представлял себе, с каким укором будут смотреть на него летчики. Чего доброго, кто-нибудь скажет: «Такая война, а ты боевой самолет приспособил для своих семейных дел».
  Но что-то надо было предпринимать, фашисты находились совсем близко. В тот вечер летчик пошел прямо к комиссару дивизии.
   — Самолета я у него не просил, — рассказывал мне Глотов. — Понимал, что не так просто сесть ночью на незнакомой площадке. Попросил автомашину, а он, глянув на карту, ответил, что нельзя лезть волку в пасть, что при таком движении линии фронта я запросто могу попасть к фашистам. Я ему ответил, что живым все равно не сдамся, а он мне: «Это хорошо, товарищ Глотов, что вы способны на подвиг, только такие подвиги никому не нужны». Я ему втолковываю, что там у меня жена, ребенок и что мне даже имя его неизвестно. А комиссар твердит свое: «Не могу рисковать жизнью боевого летчика». То, что я по нескольку раз в день рискую жизнью, это, выходит, не в счет. Одним словом, ни машины, ни разрешения на поездку не дал. Только посочувствовал, что все так нескладно получилось и что я даже не успел дать имя своему ребенку.
   — Я был зол, — признался Глотов, — и ответил не совсем учтиво, что в сочувствиях не нуждаюсь. И на счет имени попросил не сокрушаться. Есть, мол, у моего ребенка имя, которое звучит не так уж плохо, — человек.
   Глотов старательно скрутил папироску, сунул ее в короткий самодельный мундштук и, закурив, продолжал:
   — На следующий день я все-таки согрешил. Выпало мне лететь на разведку. Сделал я все точно по приказу, а потом не выдержал, развернулся и на бреющем выскочил к деревне Шмойлово. Глянул — больница горит. Пролетел над Дубровичами — ни души, будто вымерло все село. В тот же день туда вошли фашисты. А на следующий они ворвались в Порхов. Шмойлово, Дубровичи и вместе с ними вся эта местность очутилась по ту сторону фронта.
   Некоторое время летчик курил молча. Потом сказал:
   — Думал, может быть, они все-таки успели эвакуироваться, написал в Бугуруслан, куда поступают сведения о всех переселенцах. Ответили: не числятся. Написал своим родным. Вдруг, думаю, там что-нибудь знают. Тоже напрасно.
   С реки потянуло холодом. Поежившись, Глотов сказал, что пора домой. До аэродрома, вытянувшегося вдоль реки, было рукой подать. Мы уже подходили к землянке, когда Глотов вдруг остановился:
   — Слушай, мы с тобой уже на второй войне встречаемся. Помню, на финляндской виделись, и теперь судьба свела. Хорошо бы и после победы встретиться. Но война есть война. У меня к тебе одна просьба. Запомни на всякий случай адрес: село Отскочное, Хворостянский район. Там живут мои старики. Возможно, им станет что-нибудь известно о жене и...
   Он запнулся. Потом добавил:
   — Одним словом, если найдешь кого-нибудь, расскажешь, как я хотел их выручить, как разыскивал. — И повторил адрес: — Село Отскочное Хворостянского района. Запомнить легко.
   Я не стал надеяться на память и записал все это в блокнот.
   Мне еще не раз доводилось встречаться с Георгием Глотовым. Однако к разговору, происходившему весенним вечером сорок второго года, мы уже не возвращались. Потом его перевели командиром эскадрильи в другой полк. Осенью мне довелось побывать в этом полку, но Глотова я не застал — он погиб. И уже от других летчиков я узнал о его последнем бое.
   После войны я написал в Отскочное. Но ответа так и не дождался. Второе письмо отослал уже много лет спустя, вернувшись с Камчатки, куда меня забросила военная служба. Ждать опять пришлось долго. И вдруг письмо, только не из Отскочного, а из Липецка.
   Оказалось, что в Отскочном Глотовых уже нет. Однако на этот раз кто-то из односельчан дал знать о моем письме в Липецк — сестре летчика Евдокии Федоровне Павловой. Она-то и откликнулась,
   В свое время ей удалось узнать, что семья брата, несмотря на фашистскую оккупацию, выжила. Дочери его дано имя Лариса. Потом они с матерью переехали в Псков.
   В Пскове, однако, дочери летчика не оказалось. Здесь удалось лишь узнать, что она учится в Ленинграде, заканчивает Текстильный институт. Буров А. - "Огненное небо"
   И вот передо мной девушка, чем-то очень напоминающая Георгия Глотова...
   Часто бывает, что разговор, которого долго ждешь, начинается с ничего не значащих фраз. Так случилось и теперь. Я задавал какие-то вопросы об институте, учебе. Не в силах справиться с охватившей ее скованностью, девушка отвечала тихо, односложно. Потом я сбивчиво рассказал о просьбе ее отца, о том, как он хотел прилететь или приехать в Шмойлово. Рассказал о его поисках и переживаниях.
   Она сидела будто окаменев. Раньше она знала только, что отец ее погиб на войне. Мать могла рассказать о нем не так много: они познакомились за год до войны. О том, как он сражался, ей ничего не было известно. Когда после изгнания оккупантов она начала наводить справки, пришло сообщение с датой его гибели.
   И вот теперь отец как бы заново входил в сердце дочери. Входил именно таким, каким ей всегда хотелось видеть его — честным, прямым, смелым. И гордость за него была единственным утешением, способным хоть немного унять боль, которую она впервые ощутила так остро.
   Перебирая лежавшие на столе фронтовые фотографии, Лариса долго не отрывала взгляда от снимка, на котором мне удалось запечатлеть Глотова в тот момент, когда он рассказывал летчикам о только что одержанной победе: чуть сдвинутый на затылок шлем, левая рука, изображающая немецкий самолет, опущена. Ее неотвратимо преследует правая рука, которая обозначает машину самого Глотова...
   Не отрывая взгляда от фотографии, Лариса тихо спросила:
   — Как он погиб?
   Я рассказал ей то, что услышал от очевидцев.
   30 сентября сорок второго года в бою над Синявином ведомый Глотова был атакован сзади. Самый страшный удар в воздушном бою — это удар сзади. Ведомому капитана Глотова грозила неизбежная гибель. Командир бросился ему на помощь, но тут другой фашистский истребитель атаковал самого Глотова. Конечно же, он заметил опасность, и у него еще оставалось время выскочить из-под удара. Но тогда наверняка погиб бы товарищ. Глотов сбил «мессершмитт», который уже ловил в прицел еще неопытного летчика.
   Это была шестнадцатая победа капитана Глотова. Только механику не удалось нарисовать на фюзеляже командирского самолета шестнадцатую звездочку. Капитан спас ведомого, сам же спастись не успел.
   Услышав, каким был последний бой отца, Лариса оторвала взгляд от фотографии. Она подняла голову, и ее полные слез глаза смотрели вверх. Казалось, она боится вместе со слезами расплескать неведомое ей раньше чувство, в котором сплелись щемящая боль и гордость.
   Потом она снова подвинула к себе фотографию.
   — Мама говорила, что отец ждал сына, хотел, чтобы и он стал летчиком. А я выбрала совсем будничную профессию: отделка тканей.
   И опять замолчала. Мне казалось, что она мысленно разговаривает с отцом, может быть, даже спрашивает, не осуждает ли он ее за то, что она выбрала профессию, не имеющую ничего общего с авиацией.
   Нет, выбора, сделанного дочерью, Георгий Глотов наверняка не осудил бы. Больше всего ему хотелось, чтобы она была достойна имени, которым он назвал ее в разговоре с комиссаром. Еще не зная, какую запись сделают в метрике, он сказал:
   — Есть у моего ребенка имя, которое звучит не так уж плохо, — человек...

  Назад  |   Главная страница   |   Web-мастер



Сайт создан в системе uCoz