А. Никонов «Репортаж с линии фронта»

Документальное повествование

глава 3

И даже выстрел был прозрачен
И в чаще с отзвуками гас.
И смертный час не обозначен,
И гибель дальше,чем сейчас.

Д. САМОЙЛОВ

1

     Пшеничные и подсолнечные поля, рощи и леса, марево над асфальтом и голубое небо: привычная дорога, привычный российский пейзаж. Дома в садах, дорога в садах, земля в садах. А нашу пятерку, пересекающую границу Украины, незнакомые люди угощали огурцами…
     Украина: простоволосая женщина, одной рукой придерживает шаль, накинутую на плечи, опуская вниз другую, оттянутую тяжестью кулака. Застыв в горе и ожидании, смотрит она на нас. Выплаканные неживые глаза, тело, умертвленное в камне, и непрерывающийся стук ее сердца — тишина неубитого времени, шипение вырывающегося из гранита огня — братская могила в Харькове.
     Украина: аллея акаций и черные мраморные плиты в траве, тихая музыка и все тот же негасимый огонь памяти.
     «Богодуховский городской Совет — погибло 4202 человека».
     «Гутинский поселковый Совет — погибло 992 человека».
     «Маровский поселковый Совет — погибло 513 человек…»
     Плита за плитой, число за числом: название деревень, хуторов, поселков… черта… цифры: 228… 242… 537… 494… 238… — не знаки, а судьбы.
     «В годы Великой Отечественной войны и при освобождении Богодухова и Богодуховского района отдали жизнь 12857 человек».
     Мраморная плита — песчинка на громаде Земли, невыносимый груз на душе каждого человека. «Отдали жизнь…»
     «майор Навродин С.П., капитаны Варанкин И.Д. и Машеров М.И., ст. лейтенанты, лейтенанты, мл. лейтенанты, старшины, ст. сержанты, сержанты, рядовые …
     И 132 человека неизвестных».
     Неумолимая логика войны: и после смерти они оставались командирами и подчиненными. В прахе уравненные правами и обязанностями, они разместились в памяти по привычному распорядку. И только сто тридцать два неизвестных остались в ней равными.
     «Доставляет ли вам удовольствие делать оружие?» — спросили в августе 1981 года американского физика, изобретателя нейтронной бомбы Сэма Коэна. «Честно говоря, да. Это вызов. Это очень увлекательное дело… Я нахожу, что все люди отвратительны. Тот, кто физически не убивает, охотно убивал бы». — «В связи с этим не приходила ли вам за последние 20 лет хотя бы раз в голову мысль: о боже, что я изобрел?» — «Нет, никогда», — ответил он. И эхо разнеслось над братскими могилами: ни-ког-да…
     И опять пятерка командира открывает трассу. Сегодня будет жарковато! Вместе со всеми он чувствует тревогу за день, под голубой небосвод которого убегает шоссе.
     Вздохнув и помявшись немного, как перед долгой и тяжелой работой, пять человек бросаются вдогонку за ним.
     Украина: золотой шар, висящий в каменной арке, словно солнце под куполом неба, — граница Харьковской области. Рыжие поля и стожки, пасущиеся у дороги, как стадо желтоватых черепашек, овощные плантации, подсолнухи… ярко-солнечные славянские цветы. Смешанные леса, высокие, похожие на подмосковные, и аисты — изящные, грациозные птицы, приносящие радость и спокойствие, безбоязненно прогуливающиеся между валками пшеницы и ржи. Чем дальше мы забираемся к югу, тем больше скошенных и убранных полей попадается на пути.
     За три дня мы привыкли к своему маленькому автобусу, как к дому. Привычными стали пейзажи и черное небо в верхних затемненных окнах, дорога, втягивающаяся под радиатор. Покрылся пылью и распушился на ветру транспарант «Пробег «Памяти»: 2000 километров». Неразбериха рюкзаков и чемоданов обратилась в порядок обжитого жилья. Мы обустроили свой быт, расписав за каждым места на сиденьях, как боевые номера, где должны находиться расчеты в случае тревоги. Мы привыкли к полувоенным условиям дороги: к хлебу, сахару и простой холодной воде, которыми пытались восполнять сгоревшие на дистанции калории. На сквозняки, тряску и пыль мы перестали обращать внимание, бросаясь после дистанции на жесткую кожу лежака, будто на бабушкину перину.

2

     Я слишком хорошо помню развалины собственного города, поэтому меня удивили не клумбы в центре Киева, на которых растут фиалки и подснежники, не жилые кварталы, выходящие к пляжам, не заднепровские дали и ветер с Подола, а взорванный Успенский собор Киево-Печерской лавры, сожженные консерватория, университет, городская публичная библиотека, зоологический музей, уничтоженные электростанции, водопроводы, мосты, ограбленный город, из которого вывозились даже двери, ручки, оконные рамы, паркет, — мертвый Киев, каким увидел его ты, Дед, в ноябре сорок третьего. Около миллиона кубометров кирпича, десять тысяч тонн металла, двести тысяч тонн мусора — развалины и пепелища. Мир для людей! О нем я думал, стоя у чаши с огнем на высоком правом берегу Днепра — широкой мирной реки, свинцовые воды которой должны были стать непреодолимой преградой для тебя, Дед. Что чувствовал ты, когда в утреннем осеннем тумане впервые открылся тебе этот берег? Что понял, когда твой плот плыл сюда, навстречу пулям и осколкам? Что узнал, когда преодолел холод и страх — животный инстинкт самосохранения, чувство, трижды проклятое тобой, до глупости простое и ненужное, там, где жизнь и смерть были связаны одним вздохом?
     «Киевская наступательная операция 1943, 3—13 ноября, войска 1-го Украинского фронта (генерал армии Н. Ф. Ватутин). Цель — разгромить группировку противника в районе Киева и освободить город. Киевской наступательной операции предшествовала крупная перегруппировка войск (3-я гвардейская танковая армия, 23-й стрелковый корпус, 7-й артиллерийский корпус прорыва и ряд стрелковых и артиллерийских соединений) с Букринского на Лютежский плацдарм. Чтобы ввести противника в заблуждение относительно главного удара, 1 ноября перешли в наступление войска, оставшиеся на Букринском плацдарме. Начавшееся 3 ноября наступление на направлении главного удара (с Лютежского плацдарма) развивалось успешно. В результате Киевской наступательной операции войска 1-го Украинского фронта 6 ноября освободили Киев».
     … Четырнадцать энциклопедических строчек.
     «В битве за Днепр героями стали 2438 бойцов и командиров Красной Армии».
     Есть, Дед, у нашего народа поверье, что с падающей звездой обрывается судьба. В тот год на Украине звездопад начался осенью: жестяные звезды падали на могилы — золотые на грудь, уравненные в цене жизнью и смертью человека.
     Как дорог последний взгляд на отвесный берег, словно смотришь из настоящего в будущее! И мне стало страшно за тебя, Дед, хотя я знал, что переправа будет успешной, что понтонный мост, наведенный быстро и ненадежно, выдержит танки, грузовики и людей, среди них пойдешь дальше и ты, мой Дед.
     Минута памяти у Вечного огня… Венок тем, чьи жизни и судьбы омыты днепровской водой, как звездным светом…
     — Старший сержант Зиновьев.
     — Старший сержант Зиновьев погиб смертью храбрых…
     — Красноармеец Оплачко.
     —… Погиб.
     — Старший лейтенант Харланов.
     —… Погиб.
     — Старший лейтенант Шеин.
     —… Погиб смертью храбрых…
     Двадцатилетний командир отделения. Восемнадцатилетний пулеметчик. Тридцатилетний командир взвода. В двадцать один год — командир роты… Черта, уравнявшая их в звании и возрасте навсегда: «Звание Героя Советского Союза присвоено посмертно». Только четыре моих земляка, четыре строчки — перекладины на бесконечной лестнице, связавшей мертвых и живых, прошлое и настоящее, Киев и Воронеж.

3

     — Лейтенант Лебедев
     — Я…
     Красноармейцы многие недели не выходили из боев, продвигаясь на запад, совершая ежедневный многокилометровый марш меж поваленных столбов, путаясь в рваных проводах и колючей проволоке, пережидая артналет в воронках, пугая жиреющее воронье, стараясь не глядеть на трупы, сваленные у дорог, будто люди были скошены одной бесконечной очередью. Летом воевать труднее, чем зимой: душит гарь и запах разлагающихся трупов. Ослепшие от дыма, пожарищ, оглохшие в непрерывном грохоте канонады, одуревшие от усталости, без сна и отдыха шли они к Днепру. И взгляды смертельно раненных провожали их. Оставленные позади, в медсанбатах и госпиталях, они словно смотрели из другого мира. Зная, что умрут, хотели быть с теми, идущими на запад, а не оставаться с похоронными командами. Так шел ты, мой Дед.
     Дороги были разрушены, транспорта не хватало, и тылы, не привыкшие еще к быстрым многокилометровым наступлениям, отстали. Голодные — хуже чем голод, они переживали нехватку боеприпасов.
     На важнейшем киевском направлении находились войска Воронежского фронта. Первыми выйдя к Днепру, они сумели выполнить задачу Ставки: при подходе немедленно форсировать реку, не ожидая прибытия понтонов и других табельных переправочных средств. Плоты из бревен и досок, паромы, устроенные из пустых железных бочек, створки ворот и двери домов, плащ-палатки, набитые сеном, рыбачьи лодки, — все, что держалось на воде, стало переправой.
     20 октября Воронежский, Степной, Юго-Западный и Южный фронты были переименованы в 1-й, 2-й, 3-й и 4-й Украинские. Главный удар Ставкой намечался в полосе действия 1-го Украинского фронта, где сосредоточилась наиболее плотная группировка советских и германских войск.
     Ночью или при густых утренних и вечерних туманах шла перегруппировка сил: вводя противника в заблуждение, танковая армия, которой предстояло начать операцию, переправлялась с Букринского плацдарма назад через Днепр, передвигалась на 130—200 километров вдоль линии фронта и вновь занимала позиции на правой стороне Днепра — на Лютежском плацдарме, расположенном севернее Киева.
     Дожди, нелетная погода облегчили передвижение танковых частей, но на раскисших дорогах увязла артиллерия. Испытывая недостаток в средствах тяги, дефицит горючего, артиллеристы должны были за три-четыре дня подвезти два боекомплекта мин и снарядов, необходимых для нанесения удара по обороне гитлеровцев. На направлении главного удара сосредоточивались 2000 орудий и минометов, для их боеобеспечения, по приблизительным подсчетам, требовалось полторы тысячи трехтонок или 250 железнодорожных вагонов.
     На Днепре за один вылет они теряли десять молодых пилотов… Вечером садились за стол — все вместе, каждый наедине со своей грустью. Долго сожалели о смерти старого товарища, а за молодых пили молча, потому что не успевали толком познакомиться. И он, военный летчик, вспоминал себя довоенным мальчишкой, детдомовцем, мечтающим о море. Лебедев так и не побывал до войны на краю земли — там, где сливаются в безграничность вода и небо. Но мечта осталась. И когда ранним утром первый раз поднялся в воздух, Лебедев понял, что сбылось: он видит край земли.
     Там, где кончалась для них земля, начиналось небо. Там плыли над нею не облака, а дым зенитных разрывов, там «фоккеры» и «мессеры» пытались разорвать круг, замкнутый штурмовиками, взмывали вверх, падали отвесно вниз, делали вертикальные эволюции, ходили в крутых виражах и с глухим воем вонзались в землю, мелькнув черно-желтым крестом на фюзеляже. Там земной мир и вся галактика сходились в перекрестье прицела и огненные пунктиры трасс сшивали воздух, разорванный в суматохе боя.
     Ему дьявольски везло в той военной жизни: четыре раза сбивали — и ни одного тяжелого ранения. «Если бы я не видел собственными глазами номер на двигателе — никогда бы не сказал, что то мой самолет, что летчик остался в живых», — пожал плечами, как бы протестуя против нарушения войной привычных законов, техник машины.
     Самолет был буквально растерт в труху. Фюзеляж и плоскости скручены, мощные лонжероны, изготовленные из самой лучшей стали, погнуты как тонкая фольга. От штурмовика осталась только центральная часть, свалившаяся в овраг, и смятый в лепешку двигатель, отлетевший от места аварии на сто пятьдесят метров. И еще рядом стоял человек в бинтах и гипсе — живой пилот, командир разбитой вдребезги машины старший лейтенант Лебедев.
     — Некоторые пренебрегали очевидным, забывали в спешке пристегнуться ремнями как следует. Бились или ломали головы. Казалось бы, пустяк — хорошо привязаться. Но все до первого случая. Вот занимаете сиденье, закрываетесь колпаком. У вас позади 12-миллиметровая броня. От авиационной пушки защищала — хорошая броня! Но между колпаком и броней зазор — под самым стеклом, как раз на уровне головы. Узкая щель, но в нее попадали пули и осколки. То есть садиться надо было ниже, чтоб голову не задело А сколько раз случалось, что возвращались ребята ранеными! Почему? Пустяками эту премудрость считали. А на войне пустяков не бывает.
     Не обошло и его фронтовое поветрие. Как все летчики на войне, он никогда не фотографировался и не брился перед полетом — этим нелепым ритуалом как бы оберегая себя? На всякий случай! Всю войну проходил в одних и тех же, ношеных-переношеных, выцветших, измочаленных погонах. Это было больше, чем талисман, чем суеверие. А кончилась война, срезал, выкинул куда-то и не вспоминал больше.
     При всей броневой и огневой мощи ИЛ-2 — машина тихоходная. Это снизу кажется, что она стремительно несется к земле — в воздухе ощущаешь, как не хватает тебе скорости истребителя. Случись встретиться с ними — из боя уже не выйти. Если тебя повязали в воздухе — огрызайся, дерись.
     Как пехотинцы, сходящиеся в рукопашной, штурмовики на своих «горбатых» (так называли ИЛ-2 за их конфигурацию) подходили к врагу, врывались в гущу колонн, сваливались сверху на танки, едва не задевая их крыльями, в упор расстреливали пехоту, слетали с неба навстречу тени самолета, словно навстречу судьбе. «Улетел штурмовик на задание, и не сказал он любимой «прощай», — пели за столом, поминая невернувшихся; и вновь по сигналу ракеты с КП бежали к своим самолетам, поднимали их в воздух, чтобы нанести очередной удар по скоплению танков или артиллерии. Потом возвращались на аэродром и снисходительно наблюдали, лежа в траве, в тени самолета, за техниками, удивленно хлопочущими у машин: «Ишь, как его! Прям у маслопровода! Фюзеляж, фюзеляж — как решето! А тут, смотри, какая дырища на плоскости! Чуть мотор, гад, не задел!» И, подлатавшись, загрузившись до опасного предела боеприпасами, заполнив баки горючим доверху, снова уходили на штурмовку.
     Штурмовики вылетали на задание, словно осенние птицы, держа правый пеленг — угол, основание которого «зажато» в «клюве» ведущего. Пересекали линию фронта, оставляя внизу вспышки огня и сизый дым пожаров, прорывались через частокол фронтовых зениток и шли к цели, — о ней объявлял по радио командир: «Подходим!»… — говорил по привычке, но не по надобности. Потому что цель являлась каждому черным от разрывов небом — не полигоном, а охраняемым зенитками объектом. «Я — «Сокол-25», я — «Сокол-25», — устанавливал связь с далеким аэродромом командир группы, — так далеко отсюда был дом, что даже эфир отвечал им не сразу, — разрешите работать? Цель номер семь?.. » — «Вас слышу, — наконец догонял их голос Земли. — Работать разрешаю».
     Машина ведущего опускала нос и срывалась в пике. А вслед за ним (штурмовик за штурмовиком, повторяя маневр) неслись к земле остальные сквозь огонь зениток, ощущая гул моторов, вслушиваясь в свист встречного ветра, чувствуя, как вздрагивает зажатый в руках штурвал. Сбросив бомбы почти у самой земли, в клубах дыма и пыли взмывали самолеты вверх. Хвост в хвост, соединенные невидимой ниточкой дистанции, машины закручивали в воздухе «карусель».
     Кувыркнувшись, горел один «горбатый», шел вниз другой… Но остальные смыкали круг: только отбомбившись, они могли повернуть назад.
     Они возвращались на аэродром с пробоинами в фюзеляже, с рваными дырами в плоскостях — не все из тех, кто вылетел.
     Четыре раза за войну сбивали лейтенанта Лебедева.
     Первый раз снаряд разнес плоскость и самолет вышел из-под контроля, встал на дыбы, сбесился и рухнул. Это был четвертый или пятый по счету вылет на войне — под Ельцом. Во второй раз Лебедева сбили в районе Орла. На Курской дуге, как правило, самолеты не возвращались на аэродром после каждого третьего вылета. Но летчики брали другие машины и, не успев почувствовать их своими, теряли вместе с друзьями… Потом сбивали в третий, четвертый раз… на украинской земле, на земле Польши. Но чем дальше от дома улетали они, чем сильнее становилась тоска по родным местам, по прошлому, которое они уже стали забывать в буднях войны, тем легче было воевать. На переломе военных лет гибли в основном молодые ребята. Пополнение выбывало так быстро, что они не успевали запомнить их имен и лиц.
     С каждой новой смертью приходил опыт, а с ним — умение выживать. Он стал хорошо ориентироваться в воздухе, каким-то внутренним чувством при подходе к цели знал: будут или не будут сегодня истребители немцев, кто и откуда бьет по «горбатым» — калибр и количество зениток.
     — Работаем. Бьют зенитки. И вдруг огонь прекращается. «Что это? Подходят «фоккеры», — думает опытный летчик и готовится их встретить, а молодой не понимает очевидного. Я знаю, как поставить самолет, чтобы не быть сбитым, — он не знает. И ту науку просто так не передашь. Ко мне истребитель не подойдет, он на молодого навалится. Был случай. Подходим к цели. Со стрелком, как водится, сидим спина к спине. Он видит, что в хвосте, а я вперед глядеть должен. «Что ж ты, сукин сын, не докладываешь, что истребители подходят?!» — кричу ему — не глазами, спиной их чувствую. Удивляется: «Как же так, товарищ командир, смотрите вперед, а видите, что позади?!»
     Воздушный бой — он не понятен с земли. Кувыркнувшись, летит вниз один самолет, разлетается в щепки, другой, горит в воздухе третий. А парашюты уносят за линию фронта мертвые тела… Смерть не понятна живым!
     И он, простой человек, победил Смерть. Может, поэтому и осыпаны сединой головы всех, вышедших из войны. Невысокий, щуплый, старый — разве похож он на героя?! Он был просто хорошим летчиком, обладавшим всем необходимым — летными качествами. И прошлое, как любой пилот, меряет не годами, а типами самолетов: СБ — до войны, ИЛ-2 — во время войны, МиГ-21 — после войны. Любовь к машине так и осталась для него любовью к жизни.
     Поэтому и, демобилизовавшись, выбрал не канцелярскую работу, а какую-никакую, но технику. Оградив свою жизнь бордюрами тротуаров, наметив путь уличными огнями, похожими на прожекторы посадочной полосы, по-прежнему испытывая тоску по небу, земной человек — Герой Советского Союза Дмитрий Ильич Лебедев — вел первый троллейбус по улицам Воронежа… Возвращаясь на землю, окончив полеты, выполняя новое задание — жить мирной жизнью.
     — Балашов Валерий.
     — Я…
     Где-то здесь, на одном из днепровских плацдармов, контузило его отца — наводчика 76-миллиметрового орудия, рядового Павла Егоровича Балашова. Они и развернуться в тот раз толком не успели — близкий разрыв снаряда… И темнота. Очнулся лишь в госпитале. И долго лежал там — мучался головными болями. А потом дорога вновь повела на запад: Польша… Берлин… несложная — после противотанковых пушек — служба. В связистах.
     Ему тогда было столько же, сколько сейчас сыну.
     … Днепровская награда, «Слава» третьей степени, нашла его только в семьдесят шестом году. Собственно, почему днепровская? Может, она за бой в Понырях, за Курскую дугу — там его ранило на четвертый день, там все-таки больше повоевал, чем в здешних местах…
     Он никогда не любил говорить про войну. Попал на фронт совсем молодым, в сорок втором году. Не успели и окоп отрыть до конца, как их обстреляли: за два часа выбили две трети пополнения — вот и вся война. «Воевали, — вздохнет. — Страшно!» — «Но ты убил хоть кого-то?» — «Кто его знает! Они бегут, и я бегу. Они стреляют, и я стреляю… Так, чтоб близко — нет».
     Медали свои и ордена надевает только раз в году — в День Победы. Это их общий праздник, на который собираются всей семьей: дети съезжаются, где бы они ни были, чем бы ни заняла их жизнь и работа. «Приезжайте, ребята! — всегда ждет их отец. — Праздник у меня, понимаешь, такой. Посидим.. Повспоминаем… »
     В этот день, иногда, отец плачет: «Страшно, ребята! Как же страшно было…»
     В пробег «Памяти» случайных людей не берут. Если честно, попадали к нам такие люди, но долго они на трассе не держались. На дороге человек — как на ладони. Тем более нет «случайных» в пятерке командира…
     В первую студенческую практику Балашов работал на Памире. Они производили обычную геологическую съемку: утром выходили из базового лагеря, расположенного у подножия гор, оставляя внизу вишневые и абрикосовые деревья, кусты облепихи и барбариса, убранные будто к новогоднему празднику спелыми ягодами, карабкались к вершинам, где по утрам замерзала вода в чайнике, а ветер пронизывал ледяным холодом. Они поднимались вверх на лошадях, спешившись, разбивали кратковременный бивуак и уходили на маршрут: лезли все выше и выше в горы.
     Там, в безмолвии, где не шуршали ветками лиственницы, где не журчали даже ручьи, они находили снега и камни — то, что и должны были найти. Там он узнал красоту мира: горные цепи, заалтайские хребты, пики Ленина и Коммунизма предстали такими близкими, что, казалось, можно их тронуть руками. Там он увидел ярко-синее, фиолетовое небо и, увидев однажды, знал всегда — неповторимо по красоте небо горных вершин…
     То был суровый край и опасная работа: инструкция запрещала ходить в горы по одному, но ведь не для инструкции рожден человек. Не справляясь с объемом работ, они вынужденно уступали чувству долга перед людьми, которые, заботясь о них, составляли параграфы и которые, надеясь на них, доверяя им, посылали геологов сюда.
     Несколько раз он забирался чересчур высоко в скалы, слишком опасный путь выбирал. Не было еще опыта — мальчишка. Вместо того чтобы идти вверх по «сыпухе», по вязкой, засасывающей ноги осыпи, лез напрямик по круче. Забираться наверх оказывалось легче, чем спускаться. И однажды, переоценив свои силы и умение, он до полуночи просидел на маленькой, продуваемой ветром площадке, пока вышедшие на поиски практиканта геологи не сняли его оттуда.
     Был скандал, потому что на базу все обязаны возвращаться не позднее восьми вечера, потому что первые слова Центра, в это время выходящего на радиосвязь: «Как люди?»
     Но было еще ощущение своей сопричастности к важному делу, ощущение своей значимости в том мире, где ты нужен и необходим.
     — Толстов Александр.
     — Я…
     Одуванчик — так в детстве называли Сашу Толстова — вырос в глухой тамбовской деревушке, неизвестно каким образом сохранившей патриархальность традиционной Руси. Там в грязь проходят только трактора, а по «железке» — один поезд в день: туда и обратно. Там говорят не «раньше», а «ране», не «никогда», а «никода». Он как-то записал свою мать на магнитофон и теперь, в городе, слушает ее говор в минуты тоски и отчаяния, — такие моменты случаются в жизни. Одуванчик давно стал взрослым — с того дня, когда в третьем классе вступил в пионеры и стал снимать с шеи крестик, прятать его под бревнами, идя в школу. Потом снова надевал. Не потому, что верил в бога, а жалея мать, боясь причинить ей боль. Она сама увидела его однажды без нательного креста, улыбнулась по-деревенски горько, как улыбаются лишь женщины, познавшие нужду и тяжелый труд, и разрешила, видно поняв, что он вырос: «Ладно! Ходи так… безбожник».
     Вообще, Саша Толстов мог стать кем угодно. Приезжали из ПТУ, агитировали в слесари — был готов тут же ехать, потом загорелся идти в военные. Мечтал быть космонавтом.
     А в восьмом классе Одуванчик сбежал из дому и поехал в Старый Оскол — в техникум, на геологоразведочный. Обычная семейная история: мать хотела, чтоб он был врачом, отец видел в нем офицера, а старшая сестра звала в геологи.
     Его первая геологическая партия работала в Южной Якутии — на центральном участке БАМа между Тындой и Беркакитом. Работали по старинке — как геологи двадцатых годов, потому что места были совершенно глухие. Но, они были счастливы, чувствуя высшую степень удовлетворения той суровой жизнью. Аскетизм в быту и эпикурейство в человеческих отношениях — вот что представляла из себя она.
     Шесть человек, трое русских и трое эвенков, тридцать шесть оленей, на которых возили грузы, дикая тайга, мошкара и медведи — вот и все.
     Они искали уголь. Проснувшись утром, попив чаю, выходили в путь: обычно шли марью — болотами, поросшими мхом, коварными и опасными для человека местами. Больше двадцати километров в день по ним не сделаешь. Но то были адски трудные километры… Возвращались впотьмах, готовили на костре ужин, спали, а утром упаковывали вещи, навьючивали оленей и переходили на другую стоянку, где разбивали новый лагерь. День перехода — и снова километры маршрута: так день за днем, месяц за месяцем…
     Ближе к осени начались дожди, и неделями приходилось безвылазно, промокшими насквозь, измученными «мошкой», сидеть в палатках, — в 400 километрах от ближайшего населенного пункта, куда и за три месяца не дойти. Но, вот странно, в тайге он никогда не чувствовал городского одиночества и потом, теряясь в городской толпе, никогда не сравнил ее с тайгой.
     Партией руководил один из мудрейших людей тайги Борис Ананьевич Сикач, геолог старой закалки, признающий в работе проверенные временем инструменты и методы — молоток, компас и голову, — неутомимый в свои шестьдесят лет человек. Часто они лезли с ним на гору, карабкались полтора километра вверх по скале, хотя знали, что можно бы и не лезть туда. «Ты, Одуванчик, — геолог, тебе должно быть интересно посмотреть, что там», — говорил ему Сикач и шел вперед, не оглядываясь.
     Сорокакилограммовый рюкзак с пробами за плечами, у которого часто, не выдержав груза, обрывались лямки, — это самое неприятное в той жизни. «На кой черт все это?! — надо признаться, что он проклинал ее. — Романтика?! Куда идем?.. Там люди огурцы, помидоры едят, а мы — сами лакомство для гнуса». Но возвращались в лагерь, кипятили чай, пили его как нектар и знали, что ничего лучшего, чем тот чай, чем та жизнь, не бывает.
     Три с половиной месяца Саша Толстов провел в болотах Якутии, а вернувшись в поселок, лег на кровать и подумал, за что людям такое блаженство — спать на чистых простынях, в тепле, дома? И с тех пор не пропустил ни одного сезона: пустыня Кызылкум — жара Учкудука и благодарность его людей за скважину с водой, Кавказ — съемка карты, Заполярье — поиски никеля, Карелия — медь, Крым — снова карта…
     В 1983 году они вели разведку золота в Якутии, вернее, проверяли данные разведки сорок первого года. По мнению сегодняшних геологов, месторождение, о наличии которого говорили сорок лет назад, — бесперспективно. То была его курсовая работа, где он использовал много новых методов — лазерный, рентгеновский, спектральный, — за нее был награжден дипломом на Всесоюзной научной конференции. Практикант противоречил выводам партии. Предложив на основании сравнения месторождения с такими же, как в Австралии, США, Индии, он доказал, что перспектива есть. Но бурить придется глубоко.
     Что это — открытие? Или предположение?
     Для него — первое серьезное достижение в том мире, который Одуванчик решил познать.
     Геологическое понятие «обнаженность» обозначает выход пластов на открытую поверхность, где они предстают, словно на учебном стенде: бери и описывай, пригоняй технику и разрабатывай. Встречается такое в природе не часто.
     «Обнаженность» — главное качество их души, свойство характера, способность быть мужественными, благородными, честными — настоящими мужчинами. Как на войне, где сложное и запутанное становилось простым и ясным, где мерой человеческой порядочности стало отношение к смерти, где тот, с кем можно было пойти в разведку, и был человеком — они проверяли себя жизнью геологических партий.

4

     И наконец-то — день отдыха!
     С пришлепом, на всю ступню, ставит левую ногу Юра Тимашинов. Еще перед Киевом он «забил» мышцы, потянул связки: бесчувственные ноги вспухли у основания пальцев. Даже Черепков, неутомимо, словно паровоз, работающий на любой, самой неприятной «десятке», сокрушенно качает головой:
     — Вот тебе и раз?! Смотри-ка, мозоль набил! — Семисильному Черепкову требуется хирургическое вмешательство.
     И даже Селеменев — за все предыдущие пробеги однажды лишь обратившийся к врачу (когда комар в глаз залетел) — подходит к Сереже Сорочкину.
     Но сам Сорочкин знает, что труднее всего Леше Радину. Честно говоря, мы тоже не понимаем, как он может бежать: у Радина травма колена («мениск» или еще что-то в этом роде). Постоянная боль! Он бежит, правда, меньше других… Но все равно, с его коленом — как?! Трудно себе представить!
     Из-за этого проклятого колена Леша Радин три соревнования уже пропустил. И каких соревнования! Там, где ему предстояло выполнить нормы мастера спорта СССР, — он не смог, хотя никто и не сомневался в нем. Леша — парень надежный во всех отношениях! Вот и сейчас — чувствует ведь (по лицу видно), что не может оставаться на трассе марафона, а пассажиром ехать не хочет. Раз в пробеге — значит на трассе! Доктор Сережа, разумеется, его придерживает, но запрещать не хочет. Это тот самый случай, когда не имеешь права запретить человеку, не можешь этого сделать, потому что знаешь, как ему это нужно — перебороть себя, поставить выше обстоятельств…
     О, наконец-то день отдыха! Мы чертовски устали. Очередь на массаж (в конце каждого этапа мы собираемся вокруг доктора Сережи) со дня на день становилась все длиннее. Мы корчились в руках Сережи Сорочкина, кричали, когда его пальцы вдруг нажимали на болевую точку, сгибали от этой боли грядушки кроватей в гостиницах, прокусывали полотенца, которыми пытались зажать рвущийся наружу вопль. Терпели, готовые страдать и мучиться ради одного — чтобы не сойти с трассы, чтобы довести марафон до конца, чтобы и на следующий день встать на бесконечном транспортере шоссе и двинуться на запад.
     День отдыха. Доктор Сережа вскрывает мозоли, обрабатывает потертости, заклеивает раны лейкопластырем и массирует, массирует, массирует без конца. Так что к вечеру судороги схватывают его руки. И, закрывшись в одиночестве, чтобы никто не видел его собственной беспомощности, Сережа Сорочкин мнет их — подбородком.
     Доктор Сережа знал все о нас — с первого марафона мы вместе. И по тому, как бежим, он, едущий в автобусе, мог сказать, где и что у кого будет болеть: наступаешь на пятку — жди боли в икрах, а потом она отдастся в пояснице, и все остальные мышцы задубеют. Тактика бега вырабатывается годами, сменить сразу ее нельзя, даже зная свое слабое место. И мы слушаем Сережу Сорочкина, как своего главного тренера. И мы верим ему, потому что слова — словами, а доктору Сереже чаще приходится обламывать свои пальцы о закаменевшие мышцы наших ног, чем указывать на недостатки спортивной подготовки. Что ж, ему, профессиональному спортивному врачу, приходится делать скидку: не супермены, но энтузиасты, по большей части, среди участников пробега «Памяти».




Сайт создан в системе uCoz

Назад